• Этот адрес электронной почты защищён от спам-ботов. У вас должен быть включен JavaScript для просмотра.
  • +7 916 456 68 81

Из Паустовского «Избранное» (1961 год)

О Константине Паустовском (предисловие Владимира Солоухина)

Ни одно произведение К.П. не имеет захватывающего сюжета. Многие произведения вовсе не имеют того, что на языке критиков и литературоведов называется сюжетом…
Да, в основу книг Паустовского положены не чрезвычайные события, не приключения, а главным образом впечатления (выделено В.С.) художника. Творчество его ярко свидетельствует, что впечатления должны иметь не меньше прав быть записанными на бумагу, чем приключения самые невероятные.

 

Мещерская сторона

Слова Аксакова:
На зеленом цветущем берегу, над темной глубью реки или озера…. улягутся мнимые страсти, утихнут мнимые бури, рассыплются самолюбивые мечты, разлетятся несбыточные надежды. Природа вступит в вечные права свои. Вместе с благовонным, свободным, освежительным воздухом вдохнете вы в себя безмятежность мысли, кротость чувства, снисхождение к другим и даже к самому себе.

 

Во глубине России

Что может быть лучше для писателя, - а он по существу всегда должен быть и поэтом, - чем открытие новых областей поэзии вблизи себя и тем самым обогащение человеческого восприятия, сознания, памяти?

 

Разливы рек

Все чаще вспоминались слова: «И, быть может, на мой закат печальный блеснет любовь улыбкою прощальной». Он был бесконечно благодарен Пушкину за эти строки. Может быть, он еще увидит в жизни простые вещи и услышит речи бесхитростные, как утешение матери. И тогда раскроется сердце, и он поймет, наконец, какое оно, это человеческое счастье.

≈≈≈

– Когда пройдет это кружение сердца? – cказал Лермонтов и усмехнулся. Он снял пыльный мундир и бросил на стул. – Круженье сердца! Кипенье дум! Высокие слова! Но иначе как будто и не скажешь.

≈≈≈

– Думаю совсем не о том, не о том! – шептала Щербатова, торопливо причесываясь перед темным гостиничным зеркалом. – Думаю о пустяках, а этот свободный для сердца день не повторится. Никогда!…

≈≈≈

Должно быть все занимательно для нас, если душа открыта для простых впечатлений.

≈≈≈

И опять все случилось не так, как она думала. Не было ни бурных слов, ни пылких признаний, ни клятв, а была только разрывающая сердце нежность.

≈≈≈

Бывает такая душевная уверенность, когда человек может сделать все.

Он может почти мгновенно написать такие стихи, что потомки будут повторять их несколько столетий.

Он может вместить в своем сознании все мысли и мечты мира, чтобы раздать их первым же встречным и ни на минуту не пожалеть об этом.

Он может увидеть и услышать волшебные вещи там, где их никто не замечает: серебряный пень в лунную ночь, звон воздуха, небо, похожее на старинную морскую карту. Он может придумать множество удивительных рассказов.

Примерно такое же состояние испытывал сейчас Лермонтов. Он был спокоен и счастлив. Но не только любовью Щербатовой. Разум говорил, что любовь может зачахнуть в разлуке. Он был счастлив своими мыслями, их силой, широтой, своими замыслами, всепроникающим присутствием поэзии.

≈≈≈

После разлуки с Л. она не могла смотреть ни на степь, ни на людей, ни на попутные села и города. Они как бы вырывали у нее воспоминания о нем, тогда как все ее сердце принадлежало только ему. Все, что не было с ним, могло бы совсем не существовать на свете.

С детских лет она слышала разговоры, что любовь умирает в разлуке. Какая ложь! Только в разлуке бережешь, как драгоценность, каждую малость, если к ней прикасался любимый.

≈≈≈

Ничего не нужно сейчас – ни покоя, ни прочности в жизни. Только бы увидеть его, взять за руки. И знать, что он здесь, рядом, и что никакая сила в мире не сможет теперь оторвать их друг от друга.

 

Ветер скорости

Сколько раз ни приезжаешь в Ленинград, всегда волнуешься, как перед свиданием с любимым человеком, которого не видел много лет.

Узнает ли он тебя? Не скажет ли, что ты растерял за эти годы веселье и доброжелательность к людям? Примет ли он тебя с прежней простотой? Или будет молчать, сдерживая зевоту, как всегда бывает, когда умирают старые связи?

Но каждый раз этот величественный город встречает тебя, как друга.

Даже кажется, что он сетует, что тебя так долго не было. Он как бы спрашивает: где же ты был в белые ночи, когда отражения золоченых шпилей струились в невской воде? Где ты был в хрустящем сентябре, когда воздух пригородных садов заполнил до краев весь город и остановился у берега Финского залива, как бы боясь двинуться дальше в северную даль?

Где ты был в зимние дни, когда торжественные здания, колоннады и арки покрывал иней и казалось, что неведомый мастер посеребрил их за одну только ночь?

Почему так долго ждали тебя в гулких залах Русского музея и Эрмитажа великие художники мира?

Каждый раз с жестоким сожалением о потерянном времени выходишь на набережные и проспекты, но через несколько минут наступает успокоение. Гармоническая стройность Ленинграда снимает все заботы, все тревоги. Начинаешь не умом, а сердцем понимать, как прав был поэт, когда сказал, что «служенье муз не терпит суеты; прекрасное должно быть величаво». Начинаешь понимать, что прекрасное несовместимо с суетой. И суета уходит, оставляя сердце свободным для восприятия чистых впечатлений.

≈≈≈

«как мы, поэты, ценим жизнь в мимолетных мелочах» А.Блок

≈≈≈

Каждая новая страна всегда кажется очень заманчивой. Невольно происходит смещение зрительных восприятий. Обыкновенный валун кажется здесь совсем другим…. Он почернел от сырых ветров…, желтые лишаи на нем напоминают пышные рыцарские гербы…

≈≈≈

Уют устоявшейся жизни.

≈≈≈

Быть может, некстати говорить здесь об этом, но в лесу среди дюн пришло сожаление о едва еще дышавшем северном лете — прообразе собственной жизни.

Кто знает, сколько осталось этой жизни? Для мысли, для сердца, для работы нужны сотни лет. Но законы природы суровы. Она не дает нам отсрочки.

И тут же вспомнились слова старого писателя. «Все людские возрасты по-своему хороши, — сказал он, — но, может быть, лучше всех старость».

Прожитая жизнь принесла щедрость, понимание. Окончилась мнимая погоня за недостижимым. Оно оказалось незаметно достигнутым в каждом простом явлении: в замухрышке цветке, в крике гагар, в смеющихся глазах женщины, в тишине бесконечных сосновых лесов.

Есть старое, давно уже «изъятое» слово — благословение. Его легче почувствовать, чем объяснить.

Благословение — это благодарность и напутствие всему хорошему, что будет жить, когда тебя уже не станет. Это, наконец, преклонение перед красотой земли, когда, уходя, любишь все: «и одинокую тропинку, по коей, нищий, я иду, и в поле каждую былинку, и в небе каждую звезду».

≈≈≈

Три обстоятельства ощущались сейчас в Дубулатах почти как счастье: покой, сосредоточенность и возможность в любую минуту выйти в парк, где все шуршит и вместе с тем все дремлет в легчайшей воздушной мгле.

≈≈≈

Наша поездка была больше похожа на полет. Она прошла стремительно. Но она наполнила нас ощущением разнообразия жизни, новыми знаниями и чувством неиссякаемой красоты земли.

 

Сказочник

Свободное воображение ловит в окружающей нас жизни сотни частностей и соединяет их в стройный и мудрый рассказ. Нет ничего, чем пренебрег бы сказочник, - будь то горлышко пивной бутылки, капля росы на пере, потерянном иволгой, или заржавленный уличный фонарь. Любая мысль – самая могучая и великолепная – может быть выражена при дружеском содействии этих скромных вещей.

≈≈≈

Эта незлобивость по отношению к жизни обычно бывает верным признаком внутреннего богатства. Таким людям как Андерсен, нет охоты растрачивать время и силы на борьбу с житейскими неудачами, когда вокруг так явственно сверкает поэзия и нужно жить только в ней, жить только ею и не пропустить то мгновение, когда весна прикоснется губами к деревьям. Как бы хорошо никогда не думать о житейских невзгодах! Что они стоят по сравнению с этой благодатной, душистой весной!

≈≈≈

Он начал рассказывать девушкам о них самих. Он говорил о них, как о сказочных принцессах. Он увлекся. Он восхвалял их зеленые загадочные глаза, душистые косы, рдеющие губы и тяжелые ресницы.

≈≈≈

Андерсен был некрасив. Он знал это. Но сейчас он изобразил себя стройным, бледным и обаятельным молодым человеком, с душой, трепещущей от ожидания любви.

≈≈≈

Он благословлял дорожные неожиданности, мимолетные и милые встречи.

 

Уснувший мальчик

В такие осенние дни, как на той картине, всегда хочется остановить время хотя бы на несколько дней, чтобы медленнее слетали последние листья березы и не исчезала у нас на глазах прощальная красота земли.

 

Географические записи

Теперь я с некоторым, правда очень небольшим, правом могу сказать, что испытал «чувство Рима». Оно слагается из многих мыслей и впечатлений, какие вызывает город, из степени приобщения к мировой культуре, из величины наших знаний. Все это разнообразие приводит в конце концов к единому внутреннему состоянию – «чувству Рима». Его нельзя отрицать.

≈≈≈

Я вспомнил об этой ночи, сидя на Навонской площади под полосатым тентом маленькой траттории.

Мы пили ледяной оранжад. Моя молоденькая спутница, задумавшись, тянула его через соломинку. Каждый раз, когда она задумывалась, тонкие ее брови по-детски подымались, серые глаза становились туманными, и я невольно вспоминал чьи-то строчки: «Мне хочется о вас, о вас, о вас бессонными стихами говорить».

Читатели часто ошибаются. Они привыкли подставлять под определенные слова привычные, тривиальные представления. Вот и сейчас, прочтя эти строчки, многие подумают о любви. И ошибутся, конечно.

Мое состояние в этой траттории было чем-то значительно иным. Может быть, я был обязан этим состоянием Риму и вечерней теплоте его улиц.

Если можно назвать любовью блеск вечерней зари, целомудрие, благодарность судьбе за то, что из миллионов случайностей она выбрала для тебя эту единственную случайность — быть рядом с прелестным, юным и немного загадочным существом и видеть маленькие пузырьки воздуха, что бегут из соломинки через холодную жидкость от ее теплого и душистого дыхания, долго слушать звук ее голоса, как недавно я слушал среди ночи, проснувшись в гостинице, серебряный колокол какой-то римской церкви, — если все это можно назвать любовью, то, может быть, это и любовь, но совсем не такая, как принято ее представлять.

Вернее, это было состояние сбывшегося чуда, огромной свежести, ощущение своей жизни внутри поэзии, внезапно, ставшей реальностью.

≈≈≈

Осенью с этого косогора открывается в затуманенном воздухе такая беспредельная русская даль, что от нее замирает сердце.

Старые березы растут на обрыве. Даль видна через сетку их золотеющей и поредевшей от ветра листвы. В просветах между листьями висят над пажитями и перелесками розовеющие облака.

И мысли, которые охватывают вас …, я бы назвал осенними мыслями. Они появляются из глубины сознания, спокойные, звенящие, как подмерзшие лужицы. Мысли о непрерывном потоке той силы, которую мы зовем красотой, той поразительной силы, что переходит из века век и одинаково покоряет нас в строфах Гомера, в мадоннах Рафаэля, в «Венере» Джорджоне, в бездонных глазах Владимирской богоматери, в словах о том, что «ненастный день потух, ненастной ночи мгла по небу стелется одеждою свинцовой», в проселочных дорогах Левитана и волшебной дымке Коро.

Им надо верить, осенним мыслям. Скептицизм оставим для тех, кто уже мертв от собственной трезвости. Скептицизм не украшает жизнь. Этого одного достаточно, чтобы не принимать его всерьез.

≈≈≈

Толпа на набережной

Вот, собственно, и все, что случилось в то утро с матрешкой в неаполитанском порту, если бы не некоторое добавочное обстоятельство. Оно принадлежит к тому ряду явлений, какие, может быть, существуют только в нашем воображении и являются плодом наших желаний. Но, несмотря на это, они действуют на дальнейшее течение наших дней с неотразимой силой.

≈≈≈

Рассвет я встретил с сожалением. Я знал, что каждый день будет удалять от меня прошлое и погружать его в темноту так же медленно и верно, как иссякает на сцене электрический свет, взятый на реостат.

 

Умолкнувший звук

 - Ну вот, - сказала Лиля, - мы только и делаем, что прощаемся. Даже смешно…

… Я немного постоял на набережной. Зеленоватый свет речных фонарей падал на черные баржи, причаленные к деревянным трубам. Мимо фонарей летели сухие листья.
И я подумал, что, в конце концов, утомительно и печально все время встречать новых людей и тут же терять их неизвестно на сколько времени – может быть навсегда.

 

Волшебник

Слова Грина: «Опасность, риск, власть природы, свет далекой страны, чудесная неизвестность, мелькающая любовь, цветущая свиданием и разлукой, увлекательное кипение встреч, лиц, событий, безмерное разнообразие жизни, между тем как высоко в небе – то Южный крест, то Медведица. И все материки – в зорких глазах, хотя твоя каюта полна непокидающей родины с ее книгами, картинами, письмами, сухими цветами, обвитыми шелковистым локоном, в замшевой ладанке на твердой груди…»

Из этой книги вы узнаете одну замечательную истину. Если у вас хватит душевных сил и твердости характера, то вы, следуя этой истине, проживете разумную и интересную жизнь.

Какая же это истина?

«Я понял одну нехитрую истину, — говорит Грин устами своего героя капитана Грея. — Она в том, чтобы делать так называемые чудеса своими руками».

Добиваться в жизни прекрасного, открывать в людях и в самих себе такие богатства духа и такую силу, о какой вы сами не подозреваете, доводить все достоинства в человеке до полного расцвета, искать и находить поэтическую сущность всюду, где она есть, даже в сухом стебельке сена, и тем самым все прибавлять и прибавлять людям счастья — разве это не чудо из чудес на нашей земле, которую мы, что греха таить, еще так мало и так плохо знаем (хотя и уверены в обратном).

Чудо может обнаружить себя во всем, — говорит Грин. — В улыбке, в веселье, в прощении, в каждом сказанном вовремя нужном слове.

Чудо — это не превращение сургуча в золото или отрывных листков календаря в тысячерублевые билеты государственного банка или подобная этому чепуха. Чудо — это каждый случай, зависящий от нашей человеческой воли и наполняющий нас сознанием счастья. Никто из нас, конечно, не может ясно, коротко и точно объяснить, что такое счастье. Или, иначе говоря, дать формулу счастья. Это понятие нельзя намертво закрепить в самой гибкой и свободной формуле. Да и нужны ли эти объяснения и формулы?

Счастье, может быть, нельзя объяснить, но его нельзя не почувствовать и не увидеть, даже если малейшая его крупинка попалась нам на пути.

 

Мимолетный Париж

Почти каждому просвещенному человеку, не лишенного воображения, жизнь готовит встречу с Парижем.

≈≈≈

Гостиницу держала пожилая парижанка, бывшая цирковая наездница. Несмотря на свои пятьдесят лет, она сохранила гибкость стана, элегантность, и глаза ее по временам вспыхивали так ярко, будто у нее в зрачках поблескивали огни арены.

Во всем, связанном с этой женщиной: в душистом и шуршащем ее приближении, в низком поющем голосе и в узкой руке с тяжелыми кольцами, — она любила ласково трепать нас, своих русских постояльцев, этой рукой по плечу, — был тот парижский шарм, который не поддается объяснению.

Что такое парижский шарм, легко почувствовать, но трудно рассказать. Это то состояние, какое мы, русские, называем старым словом «очарование».

≈≈≈

Достичь совершенства в своей работе, дойти до предела – большое счастье, но вместе с тем и опасность. Она заключается в том, что нельзя оставаться на вершине, никуда не двигаясь. А любое движение может увести только вниз.

≈≈≈

Я смотрел ей вслед и думал, что человек не в силах убежать ни от себя самого, ни от своей родины.

Прав был Тургенев, когда писал, что Россия может обойтись без каждого из нас, но никто из нас без нее обойтись не сможет. Горе тому, кто этого не понимает; двойное горе тому, кто действительно без нее обходится.

≈≈≈

Знакомство с Парижем придавало любви к своим русским местам особое очарование. Я знал, что вернусь к себе обогащенный знакомством не только с Парижем, но и с другими странами. И вот тогда-то, вернувшись, я и почувствую самую сильную и самую нежную любовь к каждой прожилке на сыром листочке ольхи, тогда-то и узнаю окончательную неразменную прелесть России, туманной, машущей в лицо тысячами километровых столбов.

Наш русский туман не совсем такой, как резкие туманы Запада, как высокие туманы здешних морей. Наш туман — это синеющая дымка. Она порождена огромной глубиной равнинного кругозора с его реками, заводями, лесами и перелесками.

Я вспоминал мое советское отечество на набережных Сены. Неожиданно передо мной открылось в новом качестве ощущение своей страны. Оно неизмеримо больше и сложнее, чем мы думаем. Оно стесняет дыхание, как сердцебиение.

Нельзя ничего отделить от чувства своей страны, даже любовь к женщине. Эта любовь расцветает для нас под небом именно нашей России и каждой своей — то счастливой, то печальной — минутой связана с ней. Понятие родины вмещает все, что может вместить наша жизнь.

В Париже я понял, что знакомство с этим мировым городом усилило мою любовь к России, к какому-нибудь трогательному гусиному городку Елатьме или бормочущей на перекатах речонке Мге. Как будто кто-то невидимый положил на весы моей любви к России еще одну драгоценную маленькую гирю, сделанную в Париже.

Все увеличивало эту любовь, все — вплоть до садов Версаля. Они сияли своей геометрической пышностью и будили молчаливую память о скромных провинциальных садах, где на закатах пахнет сырой крапивой и мятой.

Только побывав на чужбине, можно до конца понять слово «свое». Запах земляники, рыжие глиняные косогоры, стук копыт по лесным гатям, свист соек — это все «свое». То «свое», что всегда дает умиротворение и переполняет сердце нежностью.

С тем большей жадностью я погружался в жизнь Парижа, и у меня все чаще замирало сердце от предчувствия неизбежной и скорой встречи с лиственным золотым водопадом в пустующих далях Оки.

≈≈≈

Самое главное, что я вывез из этого изумительного города, - любовь к нему и желание изучать его все больше и больше.

Для этого нужно много времени, а его никогда не хватает. Времени остается в обрез именно тогда, когда мы встречаемся с интереснейшими местами, людьми или явлениями.

≈≈≈

Тишина таких мест как Версаль, известных всему человечеству, действует на нас с неотразимой силой. Прежде всего она вызывает мысль, как говорили в старину, о “быстролетности нашей жизни”.

Поколения сменяются, а здания надолго переживают их. Только ступени лестниц заметнее всего стираются от человеческих шагов. В Версале мысли об отшумевших событиях и людях ходят следом за вами, как призраки.

Глубокая немота застоялась, как сумрачная вода в огромных бассейнах, деревья теряются во мгле. Падают сухие листья. Но никто уже не размышляет над их падением, как это делали наивные философы восемнадцатого века.

≈≈≈

А Версаль все равно прекрасен. Он властвует над человеческими сердцами и хранит в тени своих садов сырой запах корней и побегов – запах бессмертия. В Париже его не услышишь.

≈≈≈

Навстречу нам встали две русские женщины. Они обе были воплощением изящного смущения.

≈≈≈

Дальнейшее наше пребывание было связано с Лидией Николаевной, с ее сдержанной, но открытой улыбкой, с ее быстрым изяществом движений, с ее постоянной тревожной заботой о нас и просто болезненной любовью дарить нам сякие красивые предметы.

≈≈≈

Я не мог отвести глаз от картин на стенах. Присутствие картин Матисса на стенах и свое присутствие сред них я ощущал, как некий новый, только что начавшийся праздник.

 

Живописная Болгария

На крошечном подоконнике рядом с этой легкомысленной хозяйкой горит в треснувшей вазе пылающая и никогда не догорающая герань.

 

Заметки на папиросной коробке

Любовь к Чехову переросла наши словарные богатства. Она, как и каждая большая любовь, быстро исчерпала запас наших лучших выражений. Возникает опасность повторений и общих мест.

≈≈≈

Стояла та обманчивая и удивительная ялтинская осень, когда нельзя понять, доцветает ли весна или расцветает прозрачная осень. За балюстрадой горел на солнце во всей своей девственной белизне куст каких-то цветов.

Цветы уже осыпались от каждого веяния или, вернее, дыхания воздуха.

≈≈≈

…вдруг у меня сердце сжалось с такой силой, что я с трудом сдержал слезы. О чем? О том, что жизнь неумолима, что хотя бы некоторым людям, без которых мы почти не можем жить, она должна бы дать если не бессмертие, то долгую жизнь, чтобы мы всегда ощущали у себя на плече их легкую руку.

≈≈≈

Цветы за балюстрадой тихонько опадали. Я смотрел на перепархивание легчайших лепестков, боялся, чтобы Мария Павловна не вошла раньше времени и не заметила моего волнения, и успокаивал себя совершенно искусственными мыслями о том, что в каждой ветке этого куста есть нечто вечное, постоянное движение соков под корой – такое постоянное, как и ночное движение светил над тихо шумящим морем.

≈≈≈

Он (Чехов) рвался в Россию, он мучился и сгорал от досады, от горечи, оттого, что не видел, а только угадывал всю ее нерассказанную и нераскрытую красоту.

≈≈≈

Если бы мы родились эллинами и верили в существование десятой музы – «устного рассказа», то эта муза, безусловно, была бы в полном подчинении у Довженко и сама, приоткрыв рот от восхищения, слушала бы его истории.

≈≈≈

Он любил вольно бродить по земле и в это время с какой-то пронзительной зоркостью замечал во много раз больше, чем замечаем мы, торопливые и озабоченные люди.

≈≈≈

Поэзия Украины лилась из его уст свободно, широко, то грустно, то весело, и золотилась, как летнее утро на его любимой светлоструйной Десне.

Я помню несколько устных рассказов Довженко. Но годы идут, прошлое затягивается легким туманом и может растаять в нем совершенно.

 

Соловьиное царство

Тайна (если это можно назвать тайной) в том, что Левитан показал нам самим всю силу нашей любви к своей родной стране. Он показал нам нашу любовь, застенчивую и до него не высказанную в полной мере.

≈≈≈

Средняя полоса России — страна необыкновенная. Достаточно увидеть, как ветер уносит в синеющую осеннюю даль лиственный убор лесов, или увидеть, каким застенчивым счастьем блестят глаза белоголового мальчика со свистулькой в руках, — того мальчика, что сидит на песчаном косогоре и тихонько посвистывает, — достаточно увидеть хотя бы это, чтобы сердце сразу, навсегда, навек покорилось этой стране с ее светлой и чистой, как родниковая вода, красотой.

≈≈≈

В лицо светило нежаркое сентябрьское солнце. Я смотрел до головокружения на шумливые рощи, трепет осин и берез, блеск светлых речушек, на повялые луга, далекие ямщицкие увалы и кромку строгих, как кремлевские стены, сосновых боров по горизонту.

Так, мелькнув, впервые появилась и захватила все мое сердце новая родина.

≈≈≈

Эта картина [Золотая осень, Левитана] вошла в мое сознание как появление такой величавой и облагораживающей красоты, что до тех пор я не мог даже понять, что такая красота существует на свете.

 

Амфора

Я вспомнил о нем и вдруг понял, что воспоминания не считаются ни со временем, ни с пространством.

≈≈≈

Я благословил в душе этот простой вечер в чужой стране, благословил заодно и скитания, полные светлых случайностей, таких как эта тихая песня.

Я был уверен, что девушка поет о любимом. Я, конечно, давно знал, что каждому возрасту даны свои печали и радости и что для людей моего поколения девичьи слезы ушли в туманную даль, а, может быть, и совсем иссякли. И мне захотелось склониться перед этими почти детскими слезами, как перед маленькой святыней.

Погода переломилась.

 

Встреча с Олешей

Олеша был непрерывно влюблен в жизнь. Реальность была освещена отблеском каких-то своих внутренних праздников.

В Олеше было что-то бетховенское, мощное, даже в его голосе. Его глаза находили вокруг много великолепных и утешительных вещей. Он писал о них коротко, точно, хорошо зная закон, что два слова могут быть неслыханно сильными, а четыре слова – уже вода.

 

Бросок на юг

Что касается меня, то я всю жизнь переходил от непрерывной деятельности к жажде того состояния, когда «студеный ключ, играя по оврагу и погружая жизнь в какой-то смутный сон, лепечет мне таинственную сагу про мирный край, откуда льется он».

Да, иной раз я хотел испытать хотя бы ничтожную долю состояния, когда погружаешься в какой-то смутный сон. Но я хорошо знал, что такое состояние только называется сном. На самом же деле оно наполнено плодоносным напряжением.

≈≈≈

Я думаю, что мир в равной степени достоин медленного и плодотворного созерцания и разумного и мощного действия. Созерцание — одна из основ творчества и любви к земле, в первую очередь к своей, отечественной.

≈≈≈

Я проснулся и долго лежал, не открывая глаз, ощущая у себя на лице чьи-то теплые ладони. От них пахло цветущей мимозой.

Это был, конечно, утренний бриз. Он заполнил каюту, лениво бродил по ней и прикасался ко всему, что попадалось ему на пути, в том числе и к моим щекам.

≈≈≈

В детстве я, конечно, не испытывал никакой горечи от «несбыточного». Да и не мог испытывать. Я только догадывался, что это чувство очень грустное и что оно, как однажды сказал отец, опустошает ни в чем не повинное человеческое сердце.

Когда я был уже восьмиклассником, я нашел в письменном столе у отца узкие полоски бумаги, исписанные его рукой. Я смог разобрать только одну фразу о том, что несравненно тяжелее пережить несбывшееся, чем несбыточное.

Я смутно понял то, о чем писал отец. С тех пор слабая печаль о несбывшемся почти не оставляла меня, несмотря на мой внешне веселый характер. С тех пор меня в жизни привлекали больше всего такие случаи, обстоятельства и люди, которые оставляли ощущение промелькнувшей небылицы.

Я понял смысл отцовских слов и еще больше полюбил его, но уже на том страшном отдалении, на каком мы с ним находились сейчас. Он лежал в потрескавшейся от засухи земле, среди колючего, чертополоха на деревенском кладбище под Белой Церковью, а я скитался по свету один.

Мы навсегда потеряли друг друга. Но я еще хоть изредка мог вспоминать о нем. А он меня не мог даже вспомнить.

≈≈≈

Первое время своей жизни в Сухуме я постоянно терял веру в действительность того, что происходило вокруг. У меня как бы расшаталось чувство времени.

≈≈≈

Я продолжал бы невозмутимо пить чай с подаренным мне престарелой мадмуазель кислейшим в мире кизиловым вареньем. Сироп этого варенья напоминал кровь горного заката.

≈≈≈

Мне нужно было время, чтобы перенестись с полей Франции в этот нарядный от света и опьяняюще пахнущий край.

≈≈≈

…статный красавец в черкеске с откидными рукавами с томным головокружительным взглядом.

≈≈≈

В монастырской гостинице мы с Бабелем много говорили и, наконец, решили, что человеку иногда не хватает беспечности. Мы были молоды тогда, шутливы, и нам нравилось так думать.

Когда человек беспечен, то все прекрасное оказывается рядом с ним и часто сливается в один пенистый сверкающий поток, - все прекрасное: хохот и раздумье, блесткая шутка и нежное слово, от которого вздрагивают женские губы, стихи и бесстрашие, извлечения из любимых книг и песни – и еще многое другое, чего я не успею здесь перечислить.

≈≈≈

Очевидно, что воображение стремительно отзывалось на все, что давало ему маломальскую пищу, и разгоралось целыми пожарами красок и цвета.

≈≈≈

Я был слаб после болезни, но счастлив. Мне казалось, что я впервые испытываю длительную радость от воплощения давнишней мечты. Я перебирал свою жизнь и тут же убеждался, что это действительно так и что до тех пор все увлекательные мои путешествия часто бывали ограничены четырьмя стенами комнаты.

Счастье началось в утро, назначенное для выхода из Сухума. Я проснулся от слитного птичьего свиста.

Может быть, сотни, а вернее, тысячи птиц, поблескивая разноцветным оперением, шевелили густую листву мушмулы, мимозы и тополя. Для меня, как и для подавляющего большинства людей, было непонятно это суетливое воздушное общество, все эти вихри и путаницы перелетов, преследований друг друга и непрерывных трепыханий.

В то время я почти не мог назвать ни одной птицы, кроме воробья и ласточки. Не только я, но многие люди, кроме специалистов-орнитологов, не знали птиц. Тогда я воспринимал этот шумный летучий мир чисто внешне.

В огромном и таинственном окружении природы мы жили как бы с завязанными глазами. Мы знали о нем только случайные отрывки.

Примерно с тех пор я начал еще упорнее накапливать познания, но без всякого разбора. У меня не было последовательности. Знания подбирались главным образом по степени их живописности и пригодности, чтобы блеснуть ими в разговоре или в прозе.

Да, в то утро ухода из Сухума я проснулся от птичьего треньканья, встал и подошел к окну.

Воздух в саду был холоден, как стекло. И, как на стекле, на нем лежали прозрачные тени деревьев. Утренний запах воды наполнял все пространство вокруг дома. Мне казалось, что в этом запахе соединялось дыхание листьев, древесной коры, горного снега, ручьев, падающих с высоты вдоль отвесных скал, мяты и вина. Все это сливалось в один запах, терпкий и возбуждающий. То было дыхание приморского, субтропического утра.

Шум, утро, его свежие брызги, высокие переливы птичьей переклички, качающиеся мокрые ветки, воздух, щедро пролитый с неба, и запахи — все это было, безусловно, счастьем, но медленным, спокойным и верным.

Оно не могло изменить мне потому, что существовало помимо меня.

≈≈≈

Поэтому я и хочу здесь бегло закрепить этот путь и весь поход на озеро в том виде, в каком он предстал перед нами тогда.

Мне трудно ответить на вопрос, зачем я все это делаю. Стремление сохранить в нашей памяти то, что безвозвратно исчезает, — одно из сильнейших человеческих побуждений. В данном случае я ему подчиняюсь.

≈≈≈

Как рассказать, что за цветы эдельвейсы? Это трудно. Вообще говоря, они похожи на маленькие звезды, закутанные по горло в белый мех, чтобы не замерзнуть от прикосновения льдов.

≈≈≈

Иногда мне хочется встретить собеседника, с которым можно, не стесняясь, поговорить о таких вещах, как эдельвейсы или запах кипарисовых шишек.

К сожалению, таких собеседников в обыденной жизни я не встречал. Они попадались только в книгах. Пожалуй, самым внимательным и веселым собеседником по этим предметам был наш несколько болезненный друг Генрих Гейне.

Свой романтический плащ он, конечно, прикрывал иронией, чтобы избавиться от свиста и насмешек тех самых дураков, которых, по его авторитетному мнению, на земле было больше, чем людей.

Так я думал, лежа на берегу горной речки (это, кажется, уже была не Келасура, а какая-то другая река), предаваясь восхитительной лени. У меня и моих спутников не было никакого желания двигаться дальше.

≈≈≈

Стоило увидеть все это и пристально рассмотреть, чтобы мир снизошел (как любили писать в старину) на смятенную человеческую душу.

≈≈≈

Во время закатов у подножия Главного хребта я видел одно из самых величественных зрелищ на земле – разлив такого цветового блеска, что казалось, на этой высоте над уровнем моря у наших глаз появляется дополнительное свойство: видеть гораздо больше красок, чем в глубине долин, в степях и на морских побережьях.

≈≈≈

С неба редко падали капли дождя — теплые, как остывающий чай. Время от времени откуда-то приходил померанцевый запах.

Без видимой причины я ощутил прилив тоски, такой резкой и неожиданной, что даже растерялся.

Я, конечно, знал причину этой тоски, но не сознавался в этом, потому что ничем не мог себе помочь.

Тоска была давняя, прочная. Происходила она от затяжного одиночества, тем более непонятного, что по натуре я был человеком общительным, любил веселье и совершенно не был склонен к угрюмому самоанализу. Я хотел рвать жизнь охапками, как рвут весной сирень, хотел, чтобы мои дни никогда не повторялись и для меня хватило бы всех удивительных людей, стран и событий, какие только существуют на свете.

Но жизнь не по моей вине (вина, очевидно, была, но я ее не понимал) складывалась так, что и разнообразие жизни, и события, и скитания, и множество окружающих интересных людей — все это было дано в изобилии, но не было дано лишь одного — родственных, любимых и любящих людей.

Была мама, Галя, но меня отшвырнуло от них далеко, и мы переписывались так редко и так коротко, будто с трудом перекрикивались через широкую шумную реку и плохо различали друг друга на затянутых туманом берегах. Не было дня, когда бы у меня не саднило сердце от этой оторванности и когда бы я вслух не стонал от досады на эту разлуку и от гнева на самого себя.

Я никак не мог справиться со своей жадностью. «К чему я все это коплю?» — спрашивал я себя, но никогда не отвечал на этот вопрос, так как копил я жизнь инстинктивно, в силу какого-то мне самому непонятного внутреннего побуждения.

Разгадка пришла только в последующие годы, когда я начал писать.

Жадность заставляла меня беспрерывно искать новых мест, людей, знаний, впечатлений, новых дел и невольно все дальше и дальше уходить от своего недавнего прошлого.

≈≈≈

Так думал я и был счастлив этим ожиданием. Оно прогоняло тоску.

≈≈≈

Я подумал, что нет в мире ничего более счастливого, чем согласие между родными людьми, иничего страшнее умирания любви, — никем из любящих не заслуженного, необъяснимого, вползающего в жизнь с незаметным упорством.

≈≈≈

Сжавшись, я сидел тихо, чтобы не пропустить, мерцания красок, и испытывал какой-то сумрачный восторг. Я не могу этого объяснить, но закаты казались мне похожими на взрывы вдохновенья (если бы оно могло приобрести видимую форму). И я, конечно, соглашался, что очень хорошо жить на этой старой земле, где есть гнилые сваи и закаты, цветы ромашки и шипение пара в машинах кораблей.

Тогда в Батуме поэзия взяла меня за горло, крепко забрала в свой благодатный плен. С тех пор я уже не мог и не хотел вырываться из ее рук и забывать хотя бы на миг ее голос.

Он слышался издалека так же ясно, как и вблизи. Он доходил до меня с севера и запада, с востока и юга с необыкновенной чистотой, как зов морских вод, зов всех географических пространств и всех очарований, какими была так богата земля.

≈≈≈

И в морской темнеющей мгле возникал передо мной высокий нос корабля и бушприт, окутанный снастями, и девичий нежный профиль, и такой же нежный торс Нереиды на старом носу корабля, плывущий к берегам,— напоминание о беспредельном богатстве мечты и силе любви.

Смутное веяние далеких стран летело вслед за Нереидой. Казалось, сердце не выдержит этих опьяняющих мыслей и ни с кем еще не разделенного счастья, этого ощущения вольного, крылатого, почти нереального и вместе с тем совершенно реального, как любой камень на мостовой, существования.

≈≈≈

Нирк переводил все на калории, каждый стакан чая. Он был просто ушиблен калориями…

≈≈≈

Очерк напомнил мне лучшую прозу Куприна. Он был так же свеж, сочен, богат живыми подробностями.

≈≈≈

Мне… нравилась манера Н. изображать характеры людей при помощи внешних признаков, едва заметных примет.

≈≈≈

Я вспомнил о Ставраки. О чем он думает, сидя на маяке: перебирает ли в памяти свою молодость, свое прошлое, как засохшие полевые листья, или в который раз читает какую-нибудь книгу, отыскивая в ней утешение для своей неудачливой жизни.

≈≈≈

На ипподроме Шмидт замечает молодую женщину неслыханной, по его впечатлению, красоты. Он романтик. Он часто видел в жизни лишь то, что хотел увидеть.

≈≈≈

Шмидт теряет испанку в толпе. Он переживает это как катастрофу, хотя в глубине души понимает, что нет такой любимой женщины, которую нельзя было бы найти.

…вдруг чьи-то маленькие руки сжали его сердце, - да, это была она, испанка с ипподрома.

≈≈≈

За это время Шмидт бросил всю свою жизнь к ногам этой женщины и с радостью признался самому себе во внезапной любви.

Они обменялись адресами, и женщина сошла, преображенная этим вихрем любви. Потому что нет, должно быть, ни одной женщины, которая не расцвела бы, как редчайший весенний рассвет, зная, что она стала причиной внезапной любви.

В его [романса] словах скрывалась какая-то томительная надежда на счастливую, хотя бы и самую мимолетную любовь и на избавление от одиночества.

Слабый блеск на их [пароходах] серых, красных, черных и желтых бортах казался остатками далекого солнечного света.

Я начал уговаривать Фраермана записать все, что он рассказал. Фраерман согласился не сразу, но писать начал с охотой. По всей своей сути, по отношению к миру и людям, по острому глазу и способности видеть то, что никак не замечают другие, он был, конечно, писателем.

≈≈≈

Теперь по ночам мы не только занимались разговорами, но читали и правили повесть Фраермана.

Мне она нравилась: в ней было заложено много того ощущения, какое можно назвать «дыханием пространства» или (еще точнее) «дыханием больших пространств».

Чем мы обогащали друг друга? Очевидно, своим любопытством к жизни, ко всему, что происходило вокруг, самым приятием мира в его поэтической сложности, любовью к земле, к своей стране, к своему народу, любовью очень кровной, простой, вросшей в сознание тысячами самых мельчайших корней. И если корни растений могут пробить землю, почву, на какой они растут, взять ее влагу, ее соли, ее тяжесть и ее загадки, то мы любили жизнь именно так. Я говорю здесь «мы», так как уверен, что у Фраермана отношение к природе походило на мое.

Чем дальше, тем сильнее я чувствовал себя частицей природы, как любое дерево или трава, и находил в этом успокоение.

- … Живи вольно, легко, и чем легче, тем лучше. И не подгоняй свою жизнь к тому скучному образу, который ты выдумал. Все это бред и так же нужно тебе, как собаке боковой карман. «Доверяй жизни», - как напыщенно говорили хрычи – старые писатели, а к своей цели ты все равно придешь. … Поменьше рассуждай, это не твое дело, а побольше смотри и удивляйся.

Вслед за этим звуком раздалось шипение сотен ракет. … Все небо взорвалось ослепительным горением и блеском несметных белых звезд. … Батум разгорался как снежный пожар. … Он рассказал, что световое наводнение будет длиться две ночи.

Но, помимо этого феерического освещения, когда на горизонте пульсировал, не затухая, купол живого огня, Батум мог напугать непосвященных людей неистовым шумом своих обитателей.

Я был уверен, что такие праздники продлевают людям жизнь и кружат нас в тенетах тайн. Они прельщают нас едва слышным зовом из той части моря, где узкой полосой аквамарина горит неподвижная заря.

Огни то загораются, то гаснут, как периодические звезды. В темноте вы неожиданно ощущаете почти призрачное прикосновение пылающих губ и слышите обессиленный плач старых скрипок, — какой-то колдун дал им название «виоль д'амур».

В сердцевине каждого настоящего праздника (а настоящим он бывает, когда выражает редкое состояние нашей душевной легкости и полноты) всегда скрыта романтическая или героическая история, а то и обе месте. Или, чаще всего, любовь.

Мы сидели на террасе, и маджарка, как всегда, вязала из наших мыслей причудливые петли. Например, предложил я, почему никто не написал до сих пор историю не крови, пролитой на земле, а историю праздников, начиная от летних фестивалей Парижа и кончая днем рождения мальчика, получившего в подарок глиняную свистульку.

Есть много праздников — от праздников морских, когда пена от хода кораблей отсвечивает огнями берегов, когда приморские ночи пахнут померанцевым цветом, до праздников в честь писателей, художников и поэтов, заронивших в сердца людей плодотворное беспокойство.

Даже Миша Синявский впал в патетическое настроение и сказал, что неплохо было бы устроить праздник в честь божественных фасадов архитектора Палладио. Но это было уже слишком.

≈≈≈

Только рассвет — туманный и тихий — прекратил взрыв ракет. Я уснул, сидя на полу, положив голову на низкую тахту, и сквозь сон слышал, как прохладный йодистый воздух свободно бродил по террасе и что-то разыскивал, шурша бумагой.

Шашлык я запивал красным вином. Оно попахивало бурдюком, но сразу же согревало. Я медленно пил вино, медленно свертывал папиросу, медленно курил, и медленная лень овладевала мной и сулила бесполезное на первый взгляд, но деятельное и неподвижное занятие.

Если воспользоваться старомодным, но довольно точным языком, то это занятие можно было назвать «игрой в воспоминания». Оно состояло в том, что я действительно предавался воспоминаниям, но не о прошлых событиях и не о людях, а только о любимых местах, где я бывал, или о любимых стихах.

Только об этом.

Занятие это было безобидным и даже поучительным.

Поучительность его заключалась в том, что я вспоминал, как бы по обочине, по отдельным частностям свою жизнь, невольно оценивал ее под углом сегодняшнего дня и старался избегать прошлых ошибок. Это довольно редко мне удавалось, но все же наполняло меня уверенностью, что я живу не кое-как, не по воле случая, а сам способен руководить своей судьбой. Даже частые и горькие разочарования в этой моей уверенности не заставляли меня отказаться от нее.

Я считал, что эта уверенность и есть, как говорил Нирк, «спасительный румб» моей жизни.

≈≈≈

Последний луч солнца, падая на землю, показывает ее совсем в ином виде, чем под прямыми солнечными лучами.

Все становится более выпуклым и весомым. Краски приобретают густоту, приближают к нам первые планы ландшафта, но вместе с тем удлиняют дальние и уводят их в бесконечную прозрачность. Она тускнеет медленно, по мере того, как солнце покидает небосклон.

Приближение вечера тем и прекрасно, что придает густоту краскам и необычайную легкость воздушным пространствам.

Этот эффект последнего солнечного света впервые увидели художники, особенно Клод Лоррен, Манэ, Тернер, наш Левитан и многие другие. Следя за их взглядом, мы увидели то же самое, что видели и они.

≈≈≈

Сейчас я опять поймал себя на мысли, смущающей меня постоянно. Когда я разрушаю более или менее трезвое течение прозы, бросаясь в излюбленную область звуков и красок, то теряю в некоторых случаях чувство меры.

Желание передать окружающим свое видение мира бывает настолько сильным, что требование соразмерности отступает перед ним.

Вот и теперь я заговорил о закатах, тогда как мне нужно написать об отъезде из Батума и бросить последний взгляд на этот необыкновенный и живописный город.

Я давно заметил (хотя это очень субъективно), что при прощании с каким-нибудь уголком земли он появляется перед нами в самом превосходном и выпуклом виде: именно как пейзаж, освещенный последним светом вечерней зари.

Так было и с Батумом. Мы с Фраерманом назначили уже день отъезда.

Как всегда при расставании, надолго, а может быть, и навсегда, все в Батуме казалось сейчас милым — даже дождь и жирный дым наливных пароходов.

≈≈≈

Мы пели под нее множество песен, большей частью печальных, но они не вызывали у нас грусти. Очевидно, потому, что Батум для нас всех (кроме Мрозовского) был только «почтовой станцией» на той огромной жизненной дороге, какая еще лежала перед нами. Она звала нас дальше, сулила неожиданности — правда, туманные, но, безусловно, заманчивые, — новый труд, новые встречи, новые беды и удачи.

Странно устроен человек: несмотря на интересную жизнь в настоящем, мы жаждали будущего и без конца говорили о нем. Мы жили будущим. В настоящем и прошлом мы искали только доказательств неизбежного прихода этих будущих времен. Они придут. В этом мы были уверены, несмотря на то, что подчас жестокие препятствия задерживали их приход.

≈≈≈

Маленькие бокалы вина, отмечавшие наше медленное, но верное, продвижение по Тифлису, сыграли счастливую роль: они уничтожили следы моей обычной застенчивости.

≈≈≈

Но сейчас мое смущение растаяло без остатка в легком кахетинском вине.

≈≈≈

Так наивно и свежо может видеть человек, только что прозревший после слепоты. Или человек, внезапно проснувшийся, когда действительность еще не избавилась от налета сновидений.

≈≈≈

Что ждало тифлисца в этих садах? Прохлада, легкий чад баранины, пение, танцы, азартная игра в лото и красивые огрубевшие женщины.

Чрезмерная любовь вызывает желания, недоступные трезвому человеку. Кому из людей в их будничном состоянии может прийти в голову дикая мысль поцеловать человеческий голос, или осторожно погладить по голове поющую иволгу, или, наконец, похохотать вместе с воробьями, когда они поднимают вокруг вас неистовый гам, пыль и базар?

У Пиросмана появлялось иногда удивительное желание осторожно дотронуться до дрожащего горла Маргариты, когда она пела, желание одним только дыханием прикоснуться к этому таинственному голосу, к этой теплой струе воздуха, что издает такой великолепнейший взволнованный звон.

Люди говорят, что слишком большая любовь покоряет человека.

Любовь Нико не покорила Маргариту. Так, по крайней мере, считали все. Но все же нельзя было понять, действительно ли это так? Сам Нико не мог сказать этого. Маргарита жила, как во сне. Сердце ее было закрыто для всех. Ее красота была нужна людям. Но, очевидно, она совсем не была нужна ей самой, хотя она и следила за своей наружностью и хорошо одевалась. Шуршащая шелком и дышащая восточными духами, она казалась воплощением зрелой женственности.

Но было в этой ее красоте нечто грозное, и, кажется, она сама понимала это.

≈≈≈

Чрезмерность как всегда вызывала скуку.

≈≈≈

Мария положила мне на лоб холодную мокрую повязку, наклонилась ко мне и прижалась щекой к моим губам, чтобы попробовать, сильный ли у меня жар. И я с благодарностью ощутил это деловое прикосновение, как отдаленную, мимоходом брошенную ласку.

≈≈≈

Искусство всегда берет человека за сердце и чуть сжимает его. И человек никогда не забудет этого явного прикосновения прекрасного.

Человек никогда не забудет того состояния душевной теплоты и крылатости, которое иногда дает ему одна – только одна! – строчка великолепных стихов или картина, пережившая несколько столетий для того, чтобы донести до нас свою красоту.

≈≈≈

Смех детей и возгласы хозяек разбудили Маргариту. Она села на постели и вздохнула. Целые озера запахов – освежающих, ласковых, ярких и нежных, радостных и печальных – наполнили воздух. Это был, возможно, запах небесных пространств, оставшийся после медленного прохождения ночной звездной сферы над нашей землей, или запах зародыша, замкнутого в течение долгого времени под оболочкой обыкновенного цветочного семени, а теперь освобожденного водой, теплом и крепкими солями земли.

≈≈≈

 - Почему, - спросила Маргарита задыхаясь, - почему ты подарил мне эти горы цветов в день своего рождения? Я ничего не понимаю, Нико.

≈≈≈

Этому головоломному и вгонявшему в отчаяние занятию Колау Чернявский отдавал почти все свое время.

Чтобы довести писание стихов этим способом (такие стихи назывались симфоническими) до возможного совершенства, надо было …

И вместе с тем он принадлежал к тем чудакам, которые не только украшают, как принято думать, жизнь, а дают ей, кроме того, прочную основу. Стоило Коле не прийти два-три дня, как вся жизнь в квартире разлаживалась, шла кое-как, и все начинали скучать.

Есть проблески сознания, удачные сравнения и удачные соединения как будто противоположных мыслей, которые нельзя объяснить да и не надо объяснять: сердце понимает их, опережая разум.

Так началась весна в Тифлисе—безмолвная, просвеченная всеми отблесками солнца, завороженная весна, такая же, какими кажутся нам все весны в мире, пока нам не миновало семидесяти лет.

Почему-то именно здесь, высоко над Тифлисом, на обочине дороги, где цвели анемоны, я почувствовал свою родственность всему интересному на земле.

Я подумал о том, что мне, кажется, повезло в жизни. Может быть, главным образом потому, что я не требовал от нее многого. Конечно, я ждал этого многого и стремился к нему, но мог довольствоваться и малым. Может быть, это свойство больше всего и обогатило меня? Кто знает!

С этого дня Мария стала моим проводником по Тифлису. Все время я испытывал удивительное, как бы двойное чувство жизни. Иначе говоря, жизнь была хороша сама по себе и вместе с тем вдвойне хороша потому, что эту жизнь целомудренно и молча разделяла со мной молодая женщина.

Все в Тифлисе приобрело для меня цену и значение. Часто у меня появлялось странное чувство, что весь этот жаркий город и весь этот шумный азиатский люд только декорация для немногословной и грустной пьесы, в которой участвуют всего только два действующих лица — Мария и я.

Мы ходили всюду, мы видели многое, и единственно, на что нам всегда хватало денег, — это ледяная газированная вода. Мы пили ее из запотевших стаканов, облепленных осами. Вода казалась мне серебряной, а губы у Марии блестели от этой воды на солнце, как сок граната. Ее душистое дыхание вдруг доходило до моей щеки или до глаз. И я верил в это короткое мгновение, что счастье должно служить и нам и всем людям, как верная раба.

Мы ни слова не сказали о любви. Между нами все время лежала тонкая и непрочная нить, перейти которую никто из нас не решался.

Тогда же у меня родилось решение уехать из Тифлиса в Москву. Я уверял себя, что я как-нибудь перенесу горечь этой разлуки, но останусь в памяти Марии преданным и чистым.

Кроме того, я успокаивал себя тем, что страшно соскучился по России, по Москве, по любой речонке, где растут кувшинки, по шуму осинового мелколесья.

Все сразу переменилось в жизни. Валентина Кирилловна все чаще заговаривала со мной о маме и Гале, о Москве, спрашивала, что я думаю делать дальше, «ведь нельзя же в такое время бесплодно сидеть в этом провинциальном Тифлисе». Я понимал, что она все видит, все знает и беспокоится.

Какая-то хмурость вошла в дом. Даже обычный распорядок жизни был нарушен. Жизнью завладела тревога.

И я решил бежать, главным образом потому, что по всему своему житейскому опыту знал, что не имею права безраздельно себе доверять. Я жил среди перемен, как в родной своей стихии, избегая всего, что могло бы остановить и образумить меня. Должно быть, прав был мой отец, когда, умирая, сказал мне свистящим шепотом:

— Боюсь... погубит тебя... бесхарактерность...

Я понимал, что, по существу говоря, я всю жизнь плыл по течению. Но, как это ни казалось странным мне самому, течение несло меня именно туда, куда я хотел. Но все же я казнил себя за это свойство.

Я быстро уставал от таких размышлений, старался поскорее забыть их и возвратиться к чисто внешней и разнообразной жизни.

Так я и жил последние дни в Тифлисе. Я никому, даже Марии, не говорил, что это — последние дни, хотя знал это. Не говорил потому, что глупо надеялся на судьбу: а вдруг она повернет рукоятку, и сами по себе рухнут все преграды.

≈≈≈

Мне было грустно, но я был счастлив.